Previous Page  100 / 184 Next Page
Information
Show Menu
Previous Page 100 / 184 Next Page
Page Background

100

Михаил Шолохов «Судьба человека»

и началось: через два месяца от ста сорока двух человек нашего эшелона

осталось нас пятьдесят семь. Это как, браток? Лихо? Тут своих не успеваешь

хоронить, а тут слух по лагерю идёт, будто немцы уже Сталинград взяли и

прут дальше, на Сибирь. Одно горе к другому, да так гнут, что глаз от земли

не подымаешь, вроде и ты туда, в чужую, немецкую землю, просишься. А

лагерная охрана каждый день пьёт, песни горланят, радуются, ликуют.

И вот как-то вечером вернулись мы в барак с работы. Целый день дождь

шёл, лохмотья на нас хоть выжми; все мы на холодном ветру продрогли как

собаки, зуб на зуб не попадает. А обсушиться негде, согреться—то же самое,

и к тому же голодные не то что до смерти, а даже ещё хуже. Но вечером нам

еды не полагалось.

Снял я с себя мокрое рванье, кинул на нары и говорю: «Им по четыре

кубометра выработки надо, а на могилу каждому из нас и одного кубометра

через глаза хватит». Только и сказал, но ведь нашёлся же из своих какой-то

подлец, донёс коменданту лагеря про эти мои горькие слова.

Комендантом лагеря, или, по-ихнему, лагерфюрером, был у нас немец

Мюллер. Невысокого роста, плотный, белобрысый и сам весь какой-то бе-

лый: и волосы на голове белые, и брови, и ресницы, даже глаза у него были

белёсые, навыкате. По-русски говорил, как мы с тобой, да ещё на «о» налегал,

будто коренной волжанин. А матершинничать был мастер ужасный. И где

он, проклятый, только и учился этому ремеслу? Бывало, выстроит нас перед

блоком — барак они так называли, — идет перед строем со своей сворой

эсэсовцев, правую руку держит на отлёте. Она у него в кожаной перчатке, а

в перчатке свинцовая прокладка, чтобы пальцев не повредить. Идёт и бьёт

каждого второго в нос, кровь пускает. Это он называл «профилактикой от

гриппа». И так каждый день. Всего четыре блока в лагере было, и вот он

нынче первому блоку «профилактику» устраивает, завтра второму и так далее.

Аккуратный был гад, без выходных работал. Только одного он, дурак, не мог

сообразить: перед тем как идти ему руки прикладывать, он, чтобы распалить

себя, минут десять перед строем ругается. Он матершинничает почём зря,

а нам от этого легче становится: вроде слова-то наши, природные, вроде

ветерком с родной стороны подувает… Знал бы он, что его ругань нам одно

удовольствие доставляет, уж он по-русски не ругался бы, а только на своём

языке. Лишь один мой приятель-москвич злился на него страшно. «Когда он

ругается, — говорит, — я глаза закрою и вроде в Москве, на Зацепе, в пивной

сижу, и до того мне пива захочется, что даже голова закружится».

Так вот этот самый комендант на другой день после того, как я про кубо-

метры сказал, вызывает меня. Вечером приходят в барак переводчик и с ним

два охранника. «Кто Соколов Андрей?» Я отозвался. «Марш за нами, тебя сам

герр лагерфюрер требует». Понятно, зачем требует. На распыл. Попрощался

я с товарищами, все они знали, что на смерть иду, вздохнул и пошёл. Иду по

лагерному двору, на звёзды поглядываю, прощаюсь и с ними, думаю: «Вот

и отмучился ты, Андрей Соколов, а по-лагерному — номер триста тридцать

первый». Что-то жалко стало Иринку и детишек, а потом жаль эта утихла

и стал я собираться с духом, чтобы глянуть в дырку пистолета бесстрашно,